Кто убийцы? Павел Кудряш (рассказ)

1

Это было 3 июня 1906 года. Овсы взошли хорошо, всходила и гречиха. Рожь выколосилась и сбиралась цвесть. Народ взялся за навоз. Стояла жара. Подходило к полдню. Семен Лункин свалил последние кучи на свое паровое поле, и на двоем возвращался домой, дремля на передке передней телеги. Дорога шла овсами.

– Дядя! Гей! дядя Семен! – кричал звонкий девичий голос. Семен очнулся и увидал встречные два воза с навозом и здоровую босую девку в красном платке с утыканными васильками, в синей кофте и серой юбке. Девка стояла подле воза и, смеясь, окликала Семена.

– Задремал, дядя Семен? А?

– И то. А! Графена Марковна, – шутливо проговорил Семен, раскрывая глаза. – А что же Ванька-то? (Ванька был брат Аграфены, а Аграфена была пропита, образована за Павла, сына Семена).

– В Москву, шелудивый, ушел, тоже на место поставили.

– Ну! – отозвался Семен. – Что же, велела Павлушку проведать? Соскучилась, я чай?

– Что мне твой Павлушка? Очень он мне нужен. Ну его к лешему. Сворачивай, что ль!

Девка нахмурилась и покраснела.

– Эка ты щекотлива, погладиться не дастся. Что гневаешься? Хозяин не пущает. Дай разговеемся. Он в письме пишет тебе поклон…

Семен объехал.

– Ладно, ладно!

Девка улыбнулась, и всё лицо ее рассияло.[33]

Задняя лошадь Семенова не заворотила совсем, и заднее колесо было на дороге. Грушка зашла сзади телеги и сильным движением откинула зад вправо. Ее воз прошел.

– Что ж, я не обижаюсь, – сказала она.

– То-то, мы тебя как жалеем.

– Но, стала! – крикнула девка на свою лошадь и, быстро семеня загорелыми ногами, догнала ее.

– Ах, хороша девка! – проговорил Семен, покачивая головой.– Ох, Павлушка, мотри! Упустишь – не воротишь.

Семен отпрег на подчищенном дворе, кликнул малого и послал его с лошадьми в денное. Навоз был довожен, но работы было много. Надо было заплести плетень у огорода, надо было картошку пропахать, надо было косу отбить: сказывали, завтра к купцу косить зовут; надо было и решетнику на сарай либо купить, либо выпросить, либо так крадучи взять в лесу; надо было и письмо Павлу писать. Еще дорогой домой он передумал все эти дела и решил лошадей не трогать, заморил уж их, пущай вздохнут, и письмо трудно писать, а за косу взяться, отбить.

Аксинья собрала обедать. Семен перекрестился на икону и сел за стол со старухой матерью, девкой и малым. Похлебав щей, Семен заговорил о Павле.

2

Павел жил конторщиком в Москве на «пафемерной» (парфюмерной) фабрике, получал 18 рублей и покамест хорошо присылал; прислал и последний месяц, да обещался побывать, а не приехал.

– Уж не заболтался ли? По нынешним временам того гляди. Ослаб народ.

Так толковал Семен за обедом, пережевывая хлеб и картошку. Старуха поддакивала об опасностях теперешних времен. Аксинья весело, бодро служила, присаживалась, ела и живо собирала на стол и со стола, и, радостно подмигивая глазами – а глаза у нее были[34] блестящие, умные,[35] – хвалила сына, улыбалась при одной мысли о нем и ждала от него всего только хорошего.

Разговор о сыне зашел потому, что Семен рассказал про Аграфену, с которой Пашка был образован, и говорил о том, как он думает теперь же, после Петрова, до рабочей поры, женить.

– Хорошее дело, ах, хорошее дело! – говорила Аксинья. – Что ж, пошли ему письмо. Авось приедет. Даве Матрена сказывала, видали его. Такой щеголь, говорит, ровно барин[36].

– Что ж, – сказала старуха, отвечая не на слова, а на мысль, главное, чувства, которые, она знала, поднялись в сердце ее невестки, – чувства нежной любви, главной радости ее жизни – Пашки. – Что ж, – как бы оправдывая Аксинью, сказала она, – малый ничего, хоть всякому отцу лестно. Не буян, не пьяница. Малый, что говорить.

Так говорила бабка и точно одобряла внука.[37]

«Ну его к лешему», – сказала Аграфена Семену. Она считала, что так нужно сказать. Но когда она одна, отпрягши лошадь, пошла с девками купаться, она не переставая думала о Пашке, вспоминая его статную фигуру, усики, веселое лицо, его выходку под гармонию и улыбку, когда он не мог удержаться от удовольствия о том, что может так плясать хорошо. Потом вспоминала, как он на Рожестве, на засидках, подошел к ней, выбрал ее из всех девок и робко и уважительно вытянутыми губами поцеловал ее.

Так думали о Павле в этот день, 15-го[38] июня, в деревне.[39] С Павлушкой же в этот день случилось, казалось бы, неважное событие, но такое, от которого изменилась вся его жизнь.

3

[40] Полтора года тому назад отец Павла привез его в город, поладил с евреем, хозяином парфюмерной фабрики, и, оставив ему посланные Аксиньей рубахи и жилетку, сам уехал.[41]

Павел жил в деревне, руководясь в своей жизни, как живут все в молодые годы и руководствуется в жизни и огромное большинство людей до смерти, только тем, что делали все вокруг него, все его близкие. Если он отклонялся от того, что делали все, то только когда увлекался страстью, но, отклоняясь, знал, что делал дурно, так что считал хорошим то, что люди считали хорошим, и дурным то, что люди считали таковым. В деревне руководством его поведения был общий деревенский склад жизни: хорошо было не болтаться, а работать и уметь работать, не робеть ни перед чем, быть выносливым, не поддаваться в обиду, ко времени и повеселиться и выпить можно, и поругаться, и подраться, если не выдержишь. «Кто богу не грешен, царю не виноват». Если выйдет случай попользоваться от богачей – не зевать, но своего брата не обижать, а по чести. Во всяком же случае об душе и о боге помнить, мало того, что к попу ходить и молитву творить в свое время, но и нищего не отгонять, а помогать по силе, по мочи.

Пока молод – веселись, не грех, но не воруй, не распутничай, не напивайся без времени, а, главное, дело понимай и стариков слушай… Таковы были требования деревни и определения хорошего и дурного. И Павлушка держался их, не разбирая их. Но и в деревне, отдаваясь требованиям окружающих, он по книгам, которые он любил читать и читал, понимал, что есть какая-то другая жизнь, предъявляющая свои какие-то другие требования. Но в чем они состояли, он не мог понять, и эта смутно интересовало его. Читая всё, что попадало ему, он ждал ответа на этот вопрос, но читанные им книги не давали этого ответа.

Слышал он еще в школе похвалы признанным лучшим русским писателям, от Пушкина и до Чехова, и где мог доставал и читал их и, прочитывая их, испытывал странное чувство недоумения и внутреннего разлада. Один голос робко говорил ему, что тут ничего нет такого важного, главного, объясняющего ему смутного недоумения о том, зачем попы учат тому, что так странно, зачем господа богато живут, не работают,[42] а у соседа Шитняка пала последняя лошадь и в щи покрошить нечего. Но все эти недоумения были смутны, и уж не в глубине души, а громко, явно говорил голос, что, видно, так надо и что недоумение оттого, что я не знаю, не понимаю, как не понимаю катехизис, который учил в школе.[43]

4

Но в Москве очень скоро это успокоение его разрушилось, и вопросы о том, почему сложилась жизнь людей так, что одни люди покупают по три рубля духи, а другие ходят днями не евши, а в церквах звонят колокола и блестят золотом иконы и парчовые ризы, всё чаще и чаще стали приходить.[44]

То, что это так было потому, что так было угодно богу, как толковал это священник, не могло быть правда, – он чувствовал это всей душой, а то, чтобы это было просто оттого, что богачи были «сволочи», как говорили это пьющие товарищи, он тоже не мог соглашаться. Это было слишком просто. Должно было быть более ясное и разумное объяснение, и его-то он и искал. Но мало того, что он искал его, он смутно боялся этого решения, потому что чуял, что решение это, если оно есть, перевернет всю его жизнь.

Вся жизнь, окружавшая его, представилась ему огромной, сложной загадкой, и разгадка этой загадки сделалась для него постоянно тревожившим его вопросом жизни. И отец и мать (он ее больше всех любил) и Аграфена, невеста, и домашнее хозяйство – всё это занимало его, но всё это было каплей в море в сравнении с тем главным интересом – разгадывания[45] загадки жизни.[46]

Внешняя жизнь его шла, как обыкновенно идет жизнь всех в людях живущих рабочих. Жил он на квартире с земляком. В восьмом часу приходил в контору, садился за счета, внося их в книгу, и за написание накладных и расписок в получении и т. п. Обедал, отдыхал, садился опять за работу, потом уходил домой, читал, писал стихи, очень плохие, но не знал, что они плохие. По праздникам, когда контора была заперта, ходил <в читальню>, в зоологический сад, иногда в театр. Одевался чисто, любил это, но отцу все-таки посылал больше половины заработка.[47]

Один раз, в субботу вечером, когда он вместе с товарищем по конторе, Николаем Аносовым, выходил из конторы, Аносов сказал ему:

– Вот ты охотник до книг, а читал «Царь-голод»?

Павел сказал, что не читал.

– Так вот, заходи, у меня есть; пожалуй, дам.

Павел взял книжки и всю ночь читал их. Перед утром заснул. Проснувшись, хотел по привычке перекреститься, но вспомнил то, что он прочел, улыбнулся сам с собой и стал повторять в себе то, что он прочел и что было началом разгадки той загадки, которая так неотвязчиво мучала его.

5

Вскоре после этого Аносов[48] ввел Павла в союз рабочих, где Павел познакомился с целями их деятельности. Мало того, что ясно было признано и доказано умными учеными людьми, что существующее устройство жизни нехорошо, несправедливо, возмутительно, было найдено средство исправить всё, и мало того: дана возможность участия в этом исправлении.

И Павел весь отдался этому делу. Он перечитал все книги: и «Хитрую механику», и Кропоткина, и Реклю.[49][49]

И в душе Павла всё переменилось. В сущности, было то же, что было в деревне. Разница была только в том, что там он руководился тем пониманием жизни, которое там было обще всем, теперь он руководился тем, которое здесь было обще окружавшим его. Еще разница была в том, что там он не радовался на себя, не был доволен собою; здесь же он не мог не радоваться на себя и не быть довольным. Но зато там он не испытывал недобрых чувств к людям, даже приказчика, оштрафовавшего его отца за лес, он не ненавидел, а признавал, что тот сделал то, что по его должности нужно, и не ставил себя на место барчука, пролетавшего мимо него на велосипеде, – почему-то считая, что так это должно быть. Теперь же он не мог не спрашивать себя, почему не он едет с этой дамой на рысаке, а тот, с усиками кверху, и чувствовал недоброе чувство к этому господину с усиками. Третье было то, что там он ничего не ожидал от всей жизни, а всё только от себя, здесь же была надежда, даже уверенность, что всё это вот-вот переменится, и в этой перемене он будет одним из участников, пожалуй, что и главным: были же руководители из рабочих.

6

Так жил он до 15-го июня, всё дальше и дальше погружаясь в эти мысли и чувства и всё больше и больше забывая о деревне и Аграфене.

Целомудрен он был и в деревне, также воздержан он был и здесь, весь поглощенный мыслью о революции. В деревне он был целомудрен, потому что считалось дурным распутничать.[50] Когда при прощании Аграфена сказала ему: «Теперь забудешь меня с московскими кралями», он сказал: «Буде язык чесать попустому; сказал – тебя одну люблю, тебя и буду любить». Теперь в Москве он, вспоминая это, улыбался сам на себя, и ему странно было любить безграмотную Грушку. Он думал теперь о духовной связи с интеллигентной женщиной и ради этой связи и революционного дела хотел быть и был целомудрен.

15-го июня Павел, уходя вечером из конторы, натолкнулся на улице на бывшего товарища по конторе и товарища по фракции рабочей организации, членом которой уже с нового [года] состоял Павел, Николая Аносова, веселого, разбитного парня, считавшегося очень умным, начитанным и смелым товарищем. Первым словом Аносова было:

– Я к тебе, Паша. В контору не хотел идти. Ну его, эксплуататора, еврея. А до тебя дело и важное и хорошее.

Павел пошел с ним, и дорогой Аносов рассказал Павлу, что в их фракции (он с особенным удовольствием пользовался всяким случаем говорить такие слова) решено для покупки типографии – а типография нужна для пропаганды – делать экспроприации. И в этом должны участвовать все сознательные рабочие. А так как Павел считался таким сознательным членом партии, то он предлагал ему с ним вместе сейчас же идти в комитет рабочей ассоциации, где будет решено, как и где совершить экспроприацию. Павел,[51] слушая Аносова, едва держался от волнения и восторга. Он думал не о том, что ему предстоит, не о том, что такое экспроприация. Он знал, что это делают. И этого было довольно. Стало быть, это хорошо. Он краснел и бледнел от восторга, слушая Аносова. Главное, самое важное было для него то, что он вступал в прямое общение с вожаками революции, что он мог участвовать в освобождении народа, мог действовать. Аносов звал его сейчас же. Но Павлуша сказал, что ему надо забежать домой по делу, но что через три четверти часа будет на Бронной.

7

Павел пошел скорым шагом домой, не чувствуя себя от восторга, что он уже член, что будет участвовать, покажет себя. И рядом с этими мыслями он подумал о том, что для того, чтобы в первый раз войти в общение с этими необыкновенными людьми, надо произвести на них хорошее впечатление. А для произведения этого впечатления нужен костюм, как он называл это. И у него был такой пиджачок небрежный, короткий и, главное, брюки, узкие, хорошо обрисовывавшие ноги, которые ему особенно нравились. Он быстро дошел до дома, переоделся, посмотрелся в зеркало, поправил усики, причесался и большим шагом пошел на Бронную.

8

Владимир Васильевич Антипатров, бывший студент 5-го курса медицинской академии, присужденный к каторге за участие в бунте рабочих, бежавший с каторги за границу и возвратившийся в Россию под другим именем, летом 1906 года приехал в Москву, чтобы вербовать рабочих в партию социал-революционеров.[52]

История Владимира Васильевича была такая. Сын дьякона, он в семинарии еще обратил на себя внимание и начальства и товарищей необыкновенно блестящими способностями, честностью, правдивостью и большой наружной не красотой, но привлекательностью. Улыбка у него была такая заразительная, что самый серьезный, огорченный человек не мог удержаться от ответной улыбки. Родители его с большими хлопотами добыли ему место священника при условии женитьбы на дочери старичка деревенского священника. Сколько он ни убеждал отца, что он не годится в священники, сколько ни упрашивал мать, родители сердились, обещались проклясть его. Владимир решил избавиться другим способом. Он поехал к невесте и прямо объяснился с ней, сказал, что он не верит в церковь, не имеет любви к ней, что поэтому его вступление с ней в брак и на место священника было бы подлостью, гадостью. Простая, добрая девушка сначала огорчилась, но потом была побеждена прелестью улыбки и правдивостью жениха и решила расстроить свадьбу. Всё так и сделалось. Владимир уехал из дома без копейки. Отец только больше ругал его и не позволил матери помочь сыну.

В университетском городе Владимир обратился к бывшему преподавателю семинарии, тот достал ему уроки, и Владимир, перебиваясь уроками, поступил в медицинскую академию. Тут началась его революционная деятельность. Вызвана она была преимущественно той поразительной противуположностью, которую он не мог не чувствовать не только между безумной роскошью тех семей, в которых он давал уроки (из таких семей была особенно поразительна одна, где он готовил в гимназию очень глупого мальчика), но, главное, той противуположностью утонченных научных знаний и ужасного по грубости и непоколебимости суеверного невежества и его отца, дьякона, и товарищей семинаристов, и, главное, масс народа. Главным, единственным двигателем его в революционной деятельности было желание просветить народ, избавить его от того невежества, поддерживаемого церковностью, при котором он не мог не подпадать власти всех тех, кто только хотел пользоваться ею.

9

С начала своей деятельности Владимир Васильевич жил все последние 5 лет своей жизни, не имея никаких личных желаний, весь отдаваясь своему делу. Не говоря уже об удобствах жизни, о радостях женской любви, он всякую минуту был готов отдать свою свободу, жизнь во имя той цели, которую он преследовал. Он берег себя, скрывался от своих врагов, но делал это не для себя, для своей личности, а для дела, великого общего дела избавления народа от матерьяльного и духовного ига. Удобств жизни он не знал и не хотел знать никаких. С женщинами, и с очень многими, у него были самые близкие отношения, но настолько целомудренные и деловые, что, несмотря на то, что и Юлия Кравцова и Атансон были обе влюблены в него, он, хотя и подозревал это, не позволял и самому себе сознаться в этом.

10

Теперь в Москве он жил у одного товарища, бывшего артиллерийского офицера, и у него же устраивал собрания. На последнем собрании, в начале июня, был и Павел. Речь на собрании шла о необходимости приобретения денег для покупки типографии. Аносов <бывший на собрании> веселым…


Павлуша (Драма)

Действие I

Небольшая комната, бедно меблированная. Стол посередине, вокруг стулья. Самовар без скатерти. В комнате хозяйки сидят у стола: 1) Аронсон, Анна Осиповна, красивая брюнетка, курсистка; 2) ее подруга Мария Ивановна Шульц, серьезная блондинка, фельдшерица; 3) Разумников, бывший офицер, в русской рубашке и высоких сапогах, высокий, сильный, красивый; 4) Алмазов, Николай Гаврилович, бывший студент 5 курса медицинской академии, решительное, умное, насмешливое лицо, худой, среднего роста; 5) Шам, эстонец, плотный, молчаливый; 6) Матвеев, 22-летний крестьянин, горячий, с блестящей сильной речью.

Явление 1

Шульц (подает стакан чая Разумникову). Да полноте спорить. Ведь решено большинством, что экспроприация необходима.

Разумников (горячо). Да я не спорю, я только говорю, что как нашим правителям, если им нужны казни, надо самим вешать, а не принуждать людей чуждых, не нуждающихся…

Алмазов (с тонкой, насмешливой улыбкой доканчивает его речь). Так, мол, и нам, если мы хотим экспроприаций (точно как будто мы хотим), то подобает, мол, и нам самим заниматься этим приятным делом, предоставив вот хоть Шаму или столь уравновешенному, практическому юноше, как тонкий дипломат Юзя (указывая на Матвеева), вести самое дело, переписку, организацию, печатание и т. д.

Разумников. Я говорю, что риск этого дела нельзя наваливать на других.

Алмазов (раздражаясь). Говорить про это можно бы было, если бы ваш покорный слуга сидел бы в безопасности, а то, кажется, риск для всех один. Тут простое разделение труда.

Аронсон (с горячностью). Ну, вам не нравится, не делайте. А упрекать – кого же? Николая Гавриловича, который всё отдал и отдает жизнь.

Шульц. Да будет спорить, пейте чай.

Разумников. Я высказал свое мнение, а вы делайте, как хотите.

Матвеев. Риск. Мы рады опасности. Мы жизнь готовы отдать и только рады случаю показать свою искренность. Только скажите мне, что делать. Хотя бы на верную смерть – с радостью пойду. И знаю, что Павел Бурылин такой.

Шульц (улыбаясь). Ну, загорелся Юзик.

Матвеев. Вы ведь не знаете, что такое наш брат мужик или фабричный, когда вдруг в темноту его ворвется свет. Надо знать эту темноту, думать, как мы думали, что эта темнота нормальна, думать, что так и надо, чтобы мужик, рабочий голодал и считал бы за милость, что ему дают работу на чужой земле или на чужом капиталистическом устройстве, и вдруг…

Алмазов (переглядывается с Аронсон и Шульц). Верно, верно.

Матвеев. Да, думать так, жить в гробу, и вдруг понять, что этого не должно быть, что должно быть совсем другое, что не мы, рабочие руки, должны зависеть от капитала, а капитал от нас…

Алмазов. Это всё так. Но вы хотели сказать про Бурылина…

[Вместе]:

Разумников. Он мне очень понравился.

Шульц. Редко симпатичный юноша.

Матвеев. Да, про Бурылина. А то, что он теперь находится именно в этом экстазе прозрения. Я вчера говорил с ним. Он весь горит. И чем больше узнаёт, тем больше ему хочется узнать. А главное – хочется делать, не говорить, а делать. На то мы и мужики…

Все смеются.

Алмазов. Понимаю, понимаю.

Аронсон. Бурылин и Аносов ждут внизу. Что ж, позвать их? Как решили?

Алмазов (ко всем и преимущественно к Разумникову). Как же, товарищи? Поручим это Бурылину и Аносову? И если да, то позвать их и передать.

Разумников. Я высказал свое мнение.

Аронсон. Да ведь вы знаете, что типография куплена, что нужны эти деньги, что их нет и что дело это и необходимое и спешное.

Разумников. Я высказался.

Алмазов (обращаясь ко всем, кроме как к Разумникову). Согласны, господа, поручить Бурылину с Аносовым экспроприировать, сколько могут, у хозяина парфюмерной фабрики? (Все выражают согласие.) Большинство согласно. Юзя, зовите их. (Матвеев уходит.)

Явление 2

[Те же без Матвеева.]

АлмазовАронсон). Какой огонь и как умен!

Аронсон. Да, ваш воспитанник. Вы хоть кого разожжете.

Шульц (к Разумникову). Я, пожалуй, и согласна с вами, но не хочется отделяться.

Шам. Надо помнить первое – дело, первее всего. Всё оставить, только дело.

Разумников. Да, но не в ущерб другим.

Шам. Зачем щерб?

Явление 3

Те же и Аносов и Бурылин входят, здороваются со всеми за руку.

Шульц (к Павлу). Садитесь, вот сюда. (Усаживаются. Молчание неловкое.)

Алмазов (к Павлу). Ваш товарищ по службе, а наш по убеждениям и делу сообщил нам, что вы разделяете наши убеждения и что вы желаете содействовать нам.

Павел (в волнении). Я на всё, на всё готов. Я теперь понял не то, что…

Алмазов. Дайте мне договорить. Так я сказал: желаете содействовать нам. Это, разумеется, для нас желательно, с нами солидарны уже не сотни, а скоро тысячи рабочих, но чем больше, тем и вернее успех нашего дела, но мы должны предупредить вас, что для успеха нужны и энергия и выдержка, осторожность, тайна, мы окружены врагами.

Павел высказывает длинно, взволнованно всё, что он пережил. Как он был во мраке. Как они, мужики, ничего не понимают. Как попы их обманывают. Как он написал на это стихотворение.

Алмазов, улыбаясь, останавливает его и возвращает к делу.

Павел опять болтает лишнее о том, как ему радостно узнать настоящих людей, таких людей, которые отдают свою жизнь за друзей, за дело, великое дело уничтожения эксплоатации, деспотизма. И с такими людьми он на всё готов.

Алмазов дает поручение и спрашивает, как он думает сделать это.

Аносов (вступает и предлагает планрано утром войти в контору, сломать замок и уйти). Очень просто, как пить дать. И не попахнет. А там тысяч 10 верных.

Павел. Десять не десять, а 7 должно быть.

14

Всё это было 16 июня. 17 же июня, в тот самый день, когда отец Павла встретился с Аграфеной и Аграфена и мать Павла так любовно поминали о нем, в этот самый день ранним утром Павел вместе с Аносовым исполнял сделанное ему революционным комитетом [поручение] экспроприации своего хозяина. Хозяин фабрики, крещеный еврей, Михаил Борисович Шиндель, в этот день пришел несколько раньше обыкновенного в контору, так как это был день выдачи денег рабочим. Вечер накануне 17-[го] Шиндель провел у литератора, знакомством с которым Шиндель особенно дорожил и гордился. Литератор работал в кадетской либеральной газете и любил Шинделя и как единомышленника и как приятного знакомого. На вечере был проездом один бойкий и даровитый член думы, обновленец консерватор, и вечер в очень оживленных политических спорах, в которых и Шиндель принимал участие, затянулся очень долго: речь шла о многом и, между прочим, о положении рабочих. Шиндель, как человек, имеющий дело с рабочими, отстаивал их право собираться в союзы, высказывая свои требования, и даже за мирные стачки. Он видел, что такое его, независимо от положения фабриканта, мнение нравилось и вызывало уважение, и ему это было очень приятно.

Проснувшись рано, чтобы идти в контору, он повторял в памяти вчерашний разговор и свои слова, и ему это было приятно. С такими приятными мыслями он вышел из своей квартиры, соображая о том, достанет ли у него денег для расплаты с рабочими и за принятый на неделе в кредит товар. Он подходил к конторе.

– Надо будет спросить у Бурылина (у Павла), – подумал он. И он при мысли о Бурылине тотчас же вспомнил о том, что он говорил вчера, именно имея в виду Павла, доказывая умственное и образовательное развитие и нравственность рабочих.

К удивлению его, контора была отперта.

15

Войдя в приемную, он увидал в ней Бурылина. Это не удивило его. Поздоровавшись с ним, он снял с гвоздя ключ и хотел пройти в проходную, темную, которая вела в кабинет, как вдруг Бурылин с странным видом решительно подбежал к нему и, схватив одной рукой за борт пальто, другой вынул револьвер и наставил в грудь.

– Ключи от кассы! – взвизгнул Бурылин.

– Что, что такое?

– Ключи! Деньги!

– Бурылин, что вы? – обратился Шиндель к Павлу.

– Скорее, скорее давайте, что есть. Я знаю, там 7000…

– Ай-яй-яй! Что это? – говорил Шиндель, доставая ключи.

Не успел Шиндель отдать ключи, как из-за двери выскочил

Аносов и, тоже с револьвером, схватил за ворот Шинделя. Павел схватил ключ и, войдя в кабинет, отпер кассу, откинул крышку. Аносов держал револьвер, уставленный на Шинделя. Павел достал деньги, положил в карман.

– Молчать, а то… – сказал еще раз Аносов, задом отступая к двери. Дойдя до двери, оба вышли на двор. Павел хотел бежать, но Аносов остановил его.

– Шагом, – шепнул он ему.

Не дошли они до ворот, как Шиндель с отчаянным криком выскочил из двери и закричал:

– Держи!

Тогда оба побежали, но дворник перехватил их. Аносов обратился к хозяину, направив на него револьвер. Павел же, не дав добежать, столкнулся с дворником, перерезав ему дорогу. Думая испугать дворника, выстрелил раз и два через плечо дворника. Аносов подбежал.

– Стреляй ты, – сказал Павел, – я не могу, – и пустился бежать по переулку. Но навстречу бежал народ. Павел вбежал в пустой двор, но не успел оглянуться, как уже толпа людей навалилась на него и начала бить как попало.

16

– Что ж это? Что это? – говорил себе Павел, не понимая ничего, когда он, избитый, измученный, обливающийся потом, без шапки, в растерзанной одежде, сидя на заднице, локтями отслонял удары по разбитому уже, с подбитым глазом лицу, по которому его старался бить дворник соседнего дома. Опоминаться стал он только тогда, когда городовые отогнали бивший его народ и, подняв его, повели его куда-то. В голове его мелькали мысли то о том, зачем он не побежал в ту сторону, куда пустился Аносов, то зачем он не выстрелил в татарина-дворника, и упрекал себя за это, то вспоминалось, как он исполнил то, что обещал Владимиру Васильевичу, и что виноват в неуспехе не он, а Аносов, так долго возившийся с хозяином. Мысли эти перебивались впечатлением о боли от побоев и воспоминаниями об испуганном лице хозяина и таком же лице татарина. Да, надо было не бояться. Взялся за гуж, надо было не мимо, а в него стрелять, думал он. Ведь не для себя, а для спасения народа делалось то, что делалось. Мелькнула мысль о доме, о матери, но мысль эта была так несообразна с тем, что было здесь, что она тотчас же забылась.

В части его заперли в отдельную клеть, а в обед перевели в большую тюрьму и оставили одного. <И он стал передумывать всё, что с ним было со вчерашнего вечера>.

17

Со вчерашнего вечера было с ним вот что.

На заседании союза было решено похитить деньги с вечера с помощью Лункина и еще двоих. Для этого получены были от Лункина два револьвера, обоймы с зарядами и круглая штука – бомба.

Решено было сделать это в тот же вечер, но когда Павел с Аносовым вышли из квартиры, где было заседание, он вдруг сказал:

– Нет, не могу нынче.

– Боишься?

– Я боюсь? – улыбаясь, сказал Павел. – Что другое, а я не побоюсь, только нынче не могу.

– Ну, а завтра? – сказал Аносов.

– Завтра можно.

– А коли можно, так и не нужно нам никого, а одни сделаем.

И Аносов рассказал свой план. План состоял в том, чтобы

История писания и печатания

Мысль о том, что в мире «нет виноватых», положенная в основу замысла рассказа «Кто убийцы? Павел Кудряш», занимала Толстого давно. Еще 3 марта 1863 г. он записал в Дневнике: «Идеал есть гармония. Одно искусство чувствует это. Только то настоящее, которое берет себе девизом: нет в мире виноватых» (т. 48, стр. 53). Осуществить отчасти эту мысль Толстой пытался в «Анне Карениной», где, по словам С. А. Толстой, он ставил своей задачей представить Анну «только жалкой и невиноватой». [144] Роман «Декабристы» Толстой начал писать, также вдохновленный этой мыслью. В письме к А. А. Толстой от 14? марта 1878 г., говоря о работе над этим романом, Толстой замечал: «Надобно, чтоб не было виноватых» (т. 62, стр. 397); а А. А. Толстая в своих воспоминаниях, касаясь идеи «Декабристов», передает слова Толстого, сказанные им ей в более определенной форме: «Я хочу доказать, – говорил Толстой, – что в деле декабристов никто не был виноват – ни заговорщики, ни власти».[145]

Позднее, в 1908—1910 гг., Толстой пытался осуществить эту свою мысль в двух своих незаконченных произведениях: «Кто убийцы? Павел Кудряш» и «Нет в мире виноватых», представляющих собой как бы два варианта одного и того же произведения, написанных на одну и ту же тему.

Возникновение замысла рассказа «Кто убийцы? Павел Кудряш», судя по тому, что во всех редакциях этого рассказа действие начинается с середины июня 1906 г., не может быть отнесено ранее чем к 1907 г.

В Записной книжке 17 апреля 1907 г. Толстой отметил: «Думаю о психологическом очерке политики, о художественном изображении» (т. 56, стр. 191); и в Дневнике 20 июня того же года: «Теперь хочется написать.... «Руки вверх», пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера» (т. 56, стр. 45). Возможно, что в данном случае Толстой и зафиксировал замысел рассказа «Кто убийцы?». Во всяком случае, ни в каком другом произведении, кроме упомянутого, Толстой не коснулся отмеченной в записях темы.

1907—1908 гг. были для России временем усиления реакции. «Черносотенный террор свирепствовал во-всю. Царский министр Столыпин покрыл виселицами страну. Было казнено несколько тысяч революционеров».[146]

Толстой, внимательно следивший за событиями в стране, в мае – начале июня 1908 г. написал статью против смертных казней, озаглавленную «Не могу молчать» (см. стр. 83). Собирая материал для статьи и обдумывая ее, Толстой одновременно задается мыслью написать и художественное произведение на тему о революционерах и борьбы с ними правительства, используя для этого возникший у него замысел рассказа.

6 мая 1908 г. Толстой, в связи с разговором о казнях, сказал: «Мне вот именно, если бог приведет, хотелось бы показать в моей работе, что виноватых нет. Как этот председатель суда, который подписывает приговор, как этот палач, который вешает, как они естественно были приведены к этому положению, так же естественно, как мы теперь тут сидим и пьем чай, в то время, как многие зябнут и мокнут».[147]

До декабря 1908 г. Толстой не пытался осуществить свой замысел. 14 декабря он записал в Дневнике: «Думаю о художественном, и как будто нарождается» (т. 56, стр. 163); а С. А. Толстая 16 декабря отметила в своем «Ежедневнике»: «Лев Николаевич.... усиленно собирает материал о казнях, о революционерах, о процессах и т. п. Зачем? Еще не знаю» (ГМТ).

Материалы эти нужны были Толстому для его рассказа, который он начал писать 17 декабря, то есть на другой день после записи С. А. Толстой. 18 декабря он занес в Дневник: «Перебираю художественное. Казалось бы, могу. Написал очень озлобленное предисловие и негодящееся начало» (т. 56, стр. 165).

Толстой написал предисловие, озаглавив его «Предисловие к рассказу «Убийцы», и начал рассказ именно под этим заглавием, но потом изменив его на «Нет виноватых». Однако, написав три страницы, Толстой прервал работу и, поставив дату «17 декабря», рядом пометил: «Опять не то». Как предисловие, так и начало рассказа в этой редакции дальнейшей обработки не получили (см. вариант № 1).

Очевидно, в конце декабря Толстой начал рассказ в новой редакции.

27 декабря Толстой записал в Дневнике: «Художественная работа в голове ясна, но нет охоты писать» (т. 56, стр. 167); 28 декабря: «Хотел писать «Погибшие», но не пошло. А есть, есть что сказать» (т. 56, стр. 168); 29 декабря: «В первый раз, хотя и плохо, но охотно писал – не знаю, как назвать? Может быть: Нет виноватых. Могу себе представить, вижу возможность и с удовольствием» (т. 56, стр. 168); и 30 декабря: «Начал было писать «Невиноватых», но не пошло» (т. 56, стр. 169).

Написанное Толстым за это время начало рассказа являлось первой черновой редакцией первых десяти глав публикуемого текста рассказа. Текст первой редакции был значительно короче публикуемого. Позднее, пересматривая его, Толстой дополнял вставками как внутри самой рукописи, так и на отдельных листах (см. описание рук. №№ 3, 6 и 8). Рассказ был озаглавлен Толстым, очевидно, позднее: «Убийцы. Павлуша Кудряш».

5 января Толстой вновь взялся за «Павлушу», начав писать в драматической форме. С. А. Толстая отметила в своем «Ежедневнике» под этим числом: «Лев Николаевич писал что-то в драматической форме. Он ищет, всё не найдет того тона, который бы ему нравился. Уже есть несколько начал художественной работы» (ГМТ); а Толстой 6 января записал в Дневнике: «Вчера показалось, что могу писать художественное. Но не то. Нет охоты. Нынче совсем не могу. Да и не надо» (т. 57, стр. 5).

Это начало рассказа, написанное в драматической форме и представляющее собой диалог Павла с революционером, бывшим офицером Разумниковым, в Александровском саду в Москве, Толстой не стал продолжать и в дальнейшем к нему не возвращался (см. вариант № 2). 8 января он отметил в Дневнике: «Пытался продолжать «Павлушу». Не пошло» (т. 57, стр. 6); 10 января: «Вчера писал почти с охотой, но плохо. Не стоит того, чтоб делать усилия. Нынче совсем нет охоты, и вчерашнее кажется слабым, просто плохим» (т. 57, стр. 7).

Между 8 и 10 января Толстой повторил попытку писать драму «Павлуша», начав первое действие с собрания революционного кружка в квартире курсистки Аронсон. Однако, написав два явления и начав третье, Толстой прервал работу, пометив под написанным: «Не идет, глупо. Не могу».

Очевидно, в это же время Толстой пытался исправлять написанное ранее в форме рассказа и сделал в этот вариант значительные вставки (см. описание рук. № 6).

С. А. Толстая переписала как начало драмы «Павлуша» во второй редакции (рук. № 5), так и черновики первых десяти глав со всеми дополнениями (рук. №№ 3 и 6). Об этом она отметила в своем дневнике 14 января: «Сегодня я вступила в прежнюю должность – переписывала новое художественное произведение Льва Николаевича, только что написанное. Тема – революционеры, казни и происхождение всего этого. Могло бы быть интересно. Но те же приемы – описания мужицкой жизни. Смакование сильного женского стана с загорелыми ногами девки.... И, вероятно, дальше будет опоэтизирована революция, которой, как ни прикрывайся христианством, Л. Н. несомненно сочувствует, ненавидит всё, что высоко поставлено судьбой и что – власть. Буду переписывать дальше».[148] В своем «Ежедневнике» С. А. Толстая отметила, что начала «переписывать Льву Николаевичу» 11 января, а кончила 15 января.

К просмотру переписанного (рук. №№ 7 и 8) Толстой приступил, видимо, 20 февраля. В этот день он записал в Дневнике: «Взял было Павла, перечитал. Могло бы быть недурно, но нет охоты» (т. 57, стр. 29) и 21 февраля: «Попробовал «Павла». Вижу возможность» (т. 57, стр. 29). Толстой попытался дописать конспективно окончание первого действия драмы «Павлуша» (см. рук. № 7), излагая в повествовательной форме содержание реплик действующих лиц. Однако, написав с полстраницы, он прервал работу. Во вторую переписанную рукопись (№ 8) Толстой внес лишь незначительные исправления.

Между тем Толстой не оставлял мысли продолжить рассказ. Повидимому, отказавшись от драматической формы, но дорожа содержанием написанной части первого действия драмы «Павлуша», Толстой по ходу развития событий рассказа включил написанную часть драмы вслед за первыми десятью главами рассказа публикуемого текста (пока еще не разбив этот текст на главы) и стал писать продолжение в повествовательной форме.

25 февраля Толстой записал в Дневнике: «24-го хорошо писал Павла. Может выйти. Очень много хорошего и полезного можно сказать» (т. 57, стр. 30). В этот прием работы Толстым были написаны главы 14—17 публикуемого текста рассказа. Тогда же, очевидно, при просмотре рукописей рассказа, Толстым было произведено и разделение его на главы красным карандашом. Вслед за десятью первыми главами, написанными в повествовательной форме (рук. № 8), он отметил две главы – 12 и 13 (гл. 11, очевидно, пропустил ошибочно) в драматическом отрывке (рук. № 7) и главы 14—17 в последней рукописи (№ 9). В драматическом отрывке Толстой произвел деление на главы не по формальным признакам (в данном случае – явлениям), а по содержанию (см. описание рук. № 7), что свидетельствует о намерении Толстого переработать эту часть в форме рассказа.

Однако в дальнейшем Толстой больше не приступал к работе над рассказом, получившим в последних рукописях заглавие «Кто убийцы? Павел Кудряш». 24 апреля 1909 г. он начал писать на ту же тему повесть «Нет в мире виноватых», оставшуюся также незаконченной (см. т. 38).

Между тем рассказ «Кто убийцы?» продолжал интересовать Толстого, и он неоднократно выражал желание писать его. Свидетельством этому являются его записи в Дневнике – 16 марта: «Очень многое хочется писать.... и Павла» (т. 57, стр. 38); 3 апреля: «Хочется писать.... и Павла» (т. 57, стр. 45); и запись в дневнике H. Н. Гусева 7 апреля, где Гусев, рассказывая о своей поездке из Ясной Поляны в Москву, сообщает о поручении, данном ему Толстым, зайти к знакомому присяжному поверенному, чтобы узнать «некоторые подробности совершения смертных казней». «Подробности эти, – поясняет H. Н. Гусев, – нужны Льву Николаевичу для задуманного и частью уже начатого им художественного произведения. Лев Николаевич сам начал было записывать на бумаге те вопросы, по которым ему нужно иметь сведения, но потом оставил это и просто просил узнать как можно больше подробностей».[149]

Кроме того, о неослабевавшем интересе к рассказу говорит и запись в дневнике А. Б. Гольденвейзера, который передает, что Толстой, уезжая 2 сентября 1909 г. к В. Г. Черткову в Крекшино, захватил с собой «довольно большую тетрадку с заглавием «Павел».[150]

Впервые первые три главы рассказа «Кто убийцы? Павел Кудряш» были опубликованы в «Посмертных художественных произведениях» Л. Н. Толстого, т. III, М. 1912, и полностью рассказ с предисловием – в «Посмертных художественных произведениях» Л. Н. Толстого, изд. И. П. Ладыжникова, т. III, Берлин 1912.

33 Слова: и всё лицо ее рассияло написаны поверх зачеркнутого: и Семен не мог оторваться от притягивающей красоты этого сияющего здоровьем и силою веселого лица и могучей силою всего пряного, широкого женского стана.

34 Зачеркнуто: прекрасные
35 Зач.: добрые


36 Зач.: стюдент
37 Зачеркнуто: Отец больше чем одобрял, гордился им. Мать нежно и матерински любила его. Любила его по-своему, по-женски и Аграфена.
38 5 написано по цифре 7.
39 Зач.: В Москве же в этот день с Павлушей Лункиным <Карякиным> случилось вот что: В контору парфюмерной фабрики Маслакова, где Павел служил <конторщиком> писарем, пришел
40 Зач.: Павел же в это время, живя в Москве, совсем забыл думать о деревне. В душе его в эти первые дни июня шла совсем далекая от деревенских забот горячая и радостная работа.
41 Зач.: Павлушка и в деревне был одним из лучших учеников и читал всё, что ему попадалось под руку. Теперь же в Москве он только одним и жил, одного желал, понять, узнать всё то, что знают люди, чем они живут, почему знают, что такая именно, такая, какая она есть, должна быть жизнь и почему и поддерживают ее такою. Узнать это он, не имея возможности узнать из высшей школы, он надеялся из книг и читал всё, что попадало, смотря на все книги, как на учение жизни.
42 Зачеркнуто: Зачем это автомобили у одних и духи, которые у них делают и как слышно продают по 3 р. за склянку.
43 Зач.: И в деревне он решил, что этого и понимать не надо, а надо жить, как все живут. Жил он в деревне чистою жизнью. В деревне он целовался с девчатами на посиделках, но греха не знал, потому что сам не понимал, отчего ему было совестно. Здесь же в Москве он был к себе еще строже. Кухарка стала приставать к нему. Он с <злостью > обругал ее. На его беду он был миловидный, черноглазый, чернобровый, курчавый, среднего роста, стройный, ловкий. Особенно хорош он был, когда улыбался. Самые угрюмые люди улыбались на его улыбку. Он знал, что женщинам он нравился, но не только не дорожил этим, но чурался их. Он помнил свое сватовство с Аграфеной и то, что он и сказал ей, когда она посмеялась ему, что он забудет ее с московскими кралями. «Буде язык чесать-то, – сказал он ей, – как сказал, что никого окроме тебя не хочу любить и не буду. Мое слово во, как камень». И как он сказал, так и жил, и хотя и выслушивал рассказы московских ребят об их веселой жизни, сам только неодобрительно покачивал на эти рассказы головой.
44 Зачеркнуто: И мало того, что стали возникать вопросы, но явились люди, которые прямо давали готовые ответы на эти вопросы.
45 В автографе: разгадыванию
46 Зач.: Он весь горел этим жизненным любопытством. Он жадно прислушивался к речам хозяев и покупателей, когда они приходили в контору, к разговорам в трактире, на улице. Он ходил в театр слушать знаменитые пьесы Гоголя, Грибоедова. Слушал, вытягивая шею, приглядывался блестящими глазами, читал газеты, книги с многообещавшими заглавиями, и везде тайна жизни оставалась тайною, и что-то, что надо было узнать, не узнавалось. Он сам не знал того, что составляло главный интерес его жизни. А между тем жизнь его так
47 Зачеркнуто: В тот день, когда отец его собирался посылать ему письмо, вызывая его в деревню, с Павлом случилось казалось бы неважное событие, но событие это изменило всю его жизнь. Николай Аносов, служивший прежде вместе с Павлом в конторе, встретил Павла на улице и зазвал его к себе на квартиру. Аносов был развеселый парень, девушник, песенник и вместе с тем умный, начитанный и смелый. Что-то у него с месяц тому назад вышло с хозяином, его разочли. Аносов был без места, но, видимо, не нуждался, был попрежнему хорошо одет и был такой же веселый. На квартире он мимоходом поиграл с хозяйской дочкой. Девушка обругала его, смеясь, очевидно не обижаясь на его игру, и дала ему ключ от его каморки.
– Вот что, брат Паша, первым делом обещай, что никому говорить не будешь.
– Известно. – Всяких много, да я тебя знаю, все-таки с понятием. Так вот, видишь, есть такие люди, что понимают, от чего одни с жиру бесятся, а другим жрать нечего. Мало [?] что понимают. Пришло время, что конец этому.
– Т. е. как же?
– А вот возьми книжки да почитай. – И Аносов передал Павлу две брошюрки. – Прочтешь, завтра вечерком приходи к Звереву (трактир), там потолкуем.
48 Зач.: познакомил Павла с Владимиром Васильевичем Разумником. Павел стал ходить на собрания и стал революционером
49 Зач.: И знавшие его считали его выдающимся деятелем и дорожили им.
50 Зачеркнуто: И в Москве он первое время держался чистоты, потому что
51 Зачеркнуто: выслушал, выспросил и вместе с Аносовым пошел на Бронную, где, как говорил Аносов, заседал Комитет.
52 Далее в автографе следует место с пометой на полях: «пр[опустить]»: <Лежал> еще в постели, обдумывал план действия сегодняшнего дня, когда к нему постучал Аносов. Накануне было затянувшееся до 2 часов ночи собрание московской фракции комитета соц[иал]– революционеров, и Владимир Васильевич много говорил, спорил, не мог заснуть и после того, как разошлись. Спор шел о том, что для Владимира Васильевича и других товарищей его было давно и окончательно решено и против чего восстал один из новеньких, именно о том, можно и должно ли добывать необходимые для партии деньги экспроприациями?


144 «Дневник С. А. Толстой», M. 1928, стр. 32, запись 24 февраля 1870 г.
145 А. А. Толстая, «Воспоминания» («Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», СПб. 1911, стр. 19).
146 «Краткий курс Истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)», 1950, стр. 94.
147 H. Н. Гусев, «Два года с Л. Н. Толстым», М. 1912, стр. 140.
148 См. «Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1897—1909», М. 1932, стр. 242. Публикаторы ошибочно проставили перед этой записью дату: 13 апреля. В рукописи – 14 января.
149 Н. Н. Гусев, «Два года с Л. Н. Толстым», М. 1912, стр. 269. Там же напечатаны (с одним цензурным пропуском) вопросы Толстого (стр. 269—270). См. также вариант № 3.
150 А. Б. Гольденвейзер, «Вблизи Толстого», т. I, М. 1922, стр. 318.

Как дядя Семён рассказывал про то, что с ним в лесу былоШакалы и слон (Басня)
Все материалы, размещенные на сайте предоставлены пользователям исключительно в ознакомительных целях. Авторские права принадлежат их правообдадателям. Сообщить о нарушении администрации сайта.
–ейтинг@Mail.ru